О дивный новый мир вики. Кинга «О дивный новый мир

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Затяжное самогрызенье, по согласному мнению всех моралистов, является занятием самым нежелательным. Поступив скверно, раскайся, загладь, насколько можешь, вину и нацель себя на то, чтобы в следующий раз поступить лучше. Ни в коем случае не предавайся нескончаемой скорби над своим грехом. Барахтанье в дерьме — не лучший способ очищения.

В искусстве тоже существуют свои этические правила, и многие из них тождественны или, во всяком случае, аналогичны правилам морали житейской. К примеру, нескончаемо каяться, что в грехах поведения, что в грехах литературных, — одинаково малополезно. Упущения следует выискивать и, найдя и признав, по возможности не повторять их в будущем. Но бесконечно корпеть над изъянами двадцатилетней давности, доводить с помощью заплаток старую работу до совершенства, не достигнутого изначально, в зрелом возрасте пытаться исправлять ошибки, совершенные и завещанные тебе тем другим человеком, каким ты был в молодости, безусловно, пустая и напрасная затея. Вот почему этот новоиздаваемый «О дивный новый мир» ничем не отличается от прежнего. Дефекты его как произведения искусства существенны; но, чтобы исправить их, мне пришлось бы переписать вещь заново — и в процессе этой переписки, как человек постаревший и ставший Другим, я бы, вероятно, избавил книгу не только от кое‑каких недостатков, но и от тех достоинств, которыми книга обладает. И потому, преодолев соблазн побарахтаться в литературных скорбях, предпочитаю оставить все, как было, и нацелить мысль на что‑нибудь иное.

Стоит, однако, упомянуть хотя бы о самом серьезном дефекте книги, который заключается в следующем. Дикарю предлагают лишь выбор между безумной жизнью в Утопии и первобытной жизнью в индейском селении, более человеческой в некоторых отношениях, но в других — едва ль менее странной и ненормальной. Когда я писал эту книгу, мысль, что людям на то дана свобода воли, чтобы выбирать между двумя видами безумия, — мысль эта казалась мне забавной и, вполне возможно, верной. Для пущего эффекта я позволил, однако, речам Дикаря часто звучать разумней, чем то вяжется с его воспитанием в среде приверженцев религии, представляющей собой культ плодородия пополам со свирепым культом penitente . Даже знакомство Дикаря с твореньями Шекспира неспособно в реальной жизни оправдать такую разумность речей. В финале‑то он у меня отбрасывает здравомыслие; индейский культ завладевает им снова, и он, отчаявшись, кончает исступленным самобичеванием и самоубийством. Таков был плачевный конец этой притчи — что и требовалось доказать насмешливому скептику‑эстету, каким был тогда автор книги.

Сегодня я уже не стремлюсь доказать недостижимость здравомыслия. Напротив, хоть я и ныне печально сознаю, что в прошлом оно встречалось весьма редко, но убежден, что его можно достичь, и желал бы видеть побольше здравомыслия вокруг. За это свое убеждение и желание, выраженные в нескольких недавних книгах, а главное, за то, что я составил антологию высказываний здравомыслящих людей о здравомыслии и о путях его достижения, я удостоился награды: известный ученый критик оценил меня как грустный симптом краха интеллигенции в годину кризиса. Понимать это следует, видимо, так, что сам профессор и его коллеги являют собой радостный симптом успеха. Благодетелей человечества должно чествовать и увековечивать. Давайте же воздвигнем Пантеон для профессуры. Возведем его на пепелище одного из разбомбленных городов Европы или Японии, а над входом в усыпальницу я начертал бы двухметровыми буквами простые слова: "Посвящается памяти ученых воспитателей планеты. Si monumentum requiris circumspice .

Но вернемся к теме будущего… Если бы я стал сейчас переписывать книгу, то предложил бы Дикарю третий вариант.

ПРЕДИСЛОВИЕ.

Затяжное самогрызенье, по согласному мнению всех моралистов, является занятием самым нежелательным. Поступив скверно, раскайся, загладь, насколько можешь, вину и нацель себя на то, чтобы в следующий раз поступить лучше. Ни в коем случае не предавайся нескончаемой скорби над своим грехом. Барахтанье в дерьме - не лучший способ очищения.

В искусстве тоже существуют свои этические правила, и многие из них тождественны или, во всяком случае, аналогичны правилам морали житейской. К примеру, нескончаемо каяться, что в грехах поведения, что в грехах литературных, - одинаково малополезно. Упущения следует выискивать и, найдя и признав, по возможности не повторять их в будущем. Но бесконечно корпеть над изъянами двадцатилетней давности, доводить с помощью заплаток старую работу до совершенства, не достигнутого изначально, в зрелом возрасте пытаться исправлять ошибки, совершенные и завещанные тебе тем другим человеком, каким ты был в молодости, безусловно, пустая и напрасная затея. Вот почему этот новоиздаваемый «О дивный новый мир» ничем не отличается от прежнего. Дефекты его как произведения искусства существенны; но, чтобы исправить их, мне пришлось бы переписать вещь заново - и в процессе этой переписки, как человек постаревший и ставший Другим, я бы, вероятно, избавил книгу не только от кое-каких недостатков, но и от тех достоинств, которыми книга обладает. И потому, преодолев соблазн побарахтаться в литературных скорбях, предпочитаю оставить все, как было, и нацелить мысль на что-нибудь иное.

Стоит, однако, упомянуть хотя бы о самом серьезном дефекте книги, который заключается в следующем. Дикарю предлагают лишь выбор между безумной жизнью в Утопии и первобытной жизнью в индейском селении, более человеческой в некоторых отношениях, но в других - едва ль менее странной и ненормальной. Когда я писал эту книгу, мысль, что людям на то дана свобода воли, чтобы выбирать между двумя видами безумия, - мысль эта казалась мне забавной и, вполне возможно, верной. Для пущего эффекта я позволил, однако, речам Дикаря часто звучать разумней, чем то вяжется с его воспитанием в среде приверженцев религии, представляющей собой культ плодородия пополам со свирепым культом penitente. Даже знакомство Дикаря с твореньями Шекспира неспособно в реальной жизни оправдать такую разумность речей. В финале-то он у меня отбрасывает здравомыслие; индейский культ завладевает им снова, и он, отчаявшись, кончает исступленным самобичеванием и самоубийством. Таков был плачевный конец этой притчи - что и требовалось доказать насмешливому скептику-эстету, каким был тогда автор книги.

Сегодня я уже не стремлюсь доказать недостижимость здравомыслия. Напротив, хоть я и ныне печально сознаю, что в прошлом оно встречалось весьма редко, но убежден, что его можно достичь, и желал бы видеть побольше здравомыслия вокруг. За это свое убеждение и желание, выраженные в нескольких недавних книгах, а главное, за то, что я составил антологию высказываний здравомыслящих людей о здравомыслии и о путях его достижения, я удостоился награды: известный ученый критик оценил меня как грустный симптом краха интеллигенции в годину кризиса. Понимать это следует, видимо, так, что сам профессор и его коллеги являют собой радостный симптом успеха. Благодетелей человечества должно чествовать и увековечивать. Давайте же воздвигнем Пантеон для профессуры. Возведем его на пепелище одного из разбомбленных городов Европы или Японии, а над входом в усыпальницу я начертал бы двухметровыми буквами простые слова: "Посвящается памяти ученых воспитателей планеты. Si monumentum requiris circumspice.

Но вернемся к теме будущего… Если бы я стал сейчас переписывать книгу, то предложил бы Дикарю третий вариант.

Между утопической и первобытной крайностями легла бы у меня возможность здравомыслия - возможность, отчасти уже осуществленная в сообществе изгнанников и беглецов из Дивного нового мира, живущих в пределах Резервации. В этом сообществе экономика велась бы в духе децентрализма и Генри Джорджа, политика - в духе Кропоткина и кооперативизма. Наука и техника применялись бы по принципу «суббота для человека, а не человек для субботы», то есть приспособлялись бы к человеку, а не приспособляли и порабощали его (как в нынешнем мире, а тем более в Дивном новом мире). Религия была бы сознательным и разумным устремлением к Конечной Цели человечества, к единящему познанию имманентного Дао или Логоса, трансцендентального Божества или Брахмана. А господствующей философией была бы разновидность Высшего Утилитаризма, в которой принцип Наибольшего Счастья отступил бы на второй план перед принципом Конечной Цели, - так что в каждой жизненной ситуации ставился и решался бы прежде всего вопрос: «Как данное соображение или действие помогут (или помешают) мне и наибольшему возможному числу других личностей в достижении Конечной Цели человечества?».

Прочесть книгу мне посоветовал человек, который до идиотизма убеждён, что всё в этом мире "выгода", а все ценности созданы тоже для "выгода". Вообщем, разочаровавшийся в мире приверженец политики Мустафы Фонда.

Когда начала читать меня, критическую индивидуалистку, охватило мерзкое, но завлекающее чувство. Противно о того, что всё под копирку, но интересно " а что могло бы быть?".
По факту и в целом, книга вполне округленный элемент современного общества. Это знаете, когда люди ещё не на всю сотку рабы, а процентов так на 60. Хаксли усилил примерную цифру и показал к чему может привести наша "стабильность - хребет общества". Всё верно, я согласна, после Сталина мы ещё не можем отойти от морали коллективизма. Нас приучают к нему в школах, университетах. Потому что так легче и легче всем. Особенно воротилам нашего мира. И я даже считаю, что так и должно быть, но на долю двойного водорода всегда найдется кислород. И именно кислородом являются люди свободомыслящие и вольные. Тот кислород, благодаря которому мир ещё не зачерственел, благодаря которому создаются картины, фотографии, архитектура и так далее. В мире Олдоса, благо, есть такой кислород. Я кстати до сих пор не могу понять продуктом какого пути является Гемгольц, ладно Бернард, у него там что-то смешали, но Гемгольц то как?

Ну так вот, и этот кислород он и там движет! Кто у нас великий форд божий? Человек, который в "сейфе прячет библию, а на полках Форда" - главноуправитель, Мустафа. Он такой же индивидуалист, но своим коренным альтруизмом (что опять показывает содержание души в этом человеке) выбрал работу на счастье обществу! Потому что понимает, что жизнь малонасыщенная кислородом приводит к кислородному голоданию, а без него и вовсе к исчезновению.

Чисто с женской стороны, меня привлекла дама-кентавр Линайна. Особь ещё та, сексуальная, влекомая, но пробка. Она, кстати, и является зеркалом многих барышень (с большими губами и пустыми головами) 2017 года. Ну и тут опять же всё сводится к "живому уму". Всякий ширпотреб на неё ведётся, ну а те, кто хоть немного понимают, что ничего хорошего кроме "застежки, которая аккуратно расстегивается" в ней нет.

Внимание, ниже спойлер!
Конец, в принципе я ожидала. Он, гонимый своей собственной натурой, изолировался о всех этих квадр, а других отправили к братьям по "испорченной, но такой настоящей" крови.

Вообщем, совет на века: Если вы хотя бы чуть-чуть не являетесь продуктом социальной анонимности, и смакуете личную отвагу и натурализм, то либо принимайте (но не впускайте в себя общество), чтобы вас отослали на острова, как Бернарда с Гемгольцем, либо готовьте ветки для лука;)

Олдос Хаксли

О дивный новый мир

Но утопии оказались гораздо более осуществимыми, чем казалось раньше. И теперь стоит другой мучительный вопрос, как избежать окончательного их осуществления <…> Утопии осуществимы. <…> Жизнь движется к утопиям. И открывается, быть может, новое столетие мечтаний интеллигенции и культурного слоя о том, как избежать утопий, как вернуться к не утопическому обществу, к менее «совершенному» и более свободному обществу.

Николай Бердяев

Предисловие

Затяжное самогрызенье, по согласному мнению всех моралистов, является занятием самым нежелательным. Поступив скверно, раскайся, загладь, насколько можешь, вину и нацель себя на то, чтобы в следующий раз поступить лучше. Ни в коем случае не предавайся нескончаемой скорби над своим грехом. Барахтанье в дерьме - не лучший способ очищения.

В искусстве тоже существуют свои этические правила, и многие из них тождественны или, во всяком случае, аналогичны правилам морали житейской. К примеру, нескончаемо каяться, что в грехах поведения, что в грехах литературных, - одинаково малополезно. Упущения следует выискивать и, найдя и признав, по возможности не повторять их в будущем. Но бесконечно корпеть над изъянами двадцатилетней давности, доводить с помощью заплаток старую работу до совершенства, не достигнутого изначально, в зрелом возрасте пытаться исправлять ошибки, совершенные и завещанные тебе тем другим человеком, каким ты был в молодости, безусловно, пустая и напрасная затея. Вот почему этот новоиздаваемый «О дивный новый мир» ничем не отличается от прежнего. Дефекты его как произведения искусства существенны; но, чтобы исправить их, мне пришлось бы переписать вещь заново - и в процессе этой переписки, как человек постаревший и ставший другим, я бы, вероятно, избавил книгу не только от кое-каких недостатков, но и от тех достоинств, которыми книга обладает. И потому, преодолев соблазн побарахтаться в литературных скорбях, предпочитаю оставить все, как было, и нацелить мысль на что-нибудь иное.

Стоит, однако, упомянуть хотя бы о самом серьезном дефекте книги, который заключается в следующем. Дикарю предлагают лишь выбор между безумной жизнью в Утопии и первобытной жизнью в индейском селении, более человеческой в некоторых отношениях, но в других - едва ль менее странной и ненормальной. Когда я писал эту книгу, мысль, что людям на то дана свобода воли, чтобы выбирать между двумя видами безумия, - мысль эта казалась мне забавной и, вполне возможно, верной. Для пущего эффекта я позволил, однако, речам Дикаря часто звучать разумней, чем то вяжется с его воспитанием в среде приверженцев религии, представляющей собой культ плодородия пополам со свирепым культом penitente. Даже знакомство Дикаря с твореньями Шекспира неспособно в реальной жизни оправдать такую разумность речей. В финале-то он у меня отбрасывает здравомыслие; индейский культ завладевает им снова, и он, отчаявшись, кончает исступленным самобичеванием и самоубийством. Таков был плачевный конец этой притчи - что и требовалось доказать насмешливому скептику-эстету, каким был тогда автор книги.

Сегодня я уже не стремлюсь доказать недостижимость здравомыслия. Напротив, хоть я и ныне печально сознаю, что в прошлом оно встречалось весьма редко, но убежден, что его можно достичь, и желал бы видеть побольше здравомыслия вокруг. За это свое убеждение и желание, выраженные в нескольких недавних книгах, а главное, за то, что я составил антологию высказываний здравомыслящих людей о здравомыслии и о путях его достижения, я удостоился награды: известный ученый критик оценил меня как грустный симптом краха интеллигенции в годину кризиса. Понимать это следует, видимо, так, что сам профессор и его коллеги являют собой радостный симптом успеха. Благодетелей человечества должно чествовать и увековечивать. Давайте же воздвигнем Пантеон для профессуры. Возведем его на пепелище одного из разбомбленных городов Европы или Японии, а над входом в усыпальницу я начертал бы двухметровыми буквами простые слова: «Посвящается памяти ученых воспитателей планеты. Si monumentum requiris circumspice».

Но вернемся к теме будущего… Если бы я стал сейчас переписывать книгу, то предложил бы Дикарю третий вариант.

Между утопической и первобытной крайностями легла бы у меня возможность здравомыслия - возможность, отчасти уже осуществленная в сообществе изгнанников и беглецов из Дивного нового мира, живущих в пределах Резервации. В этом сообществе экономика велась бы в духе децентрализма и Генри Джорджа, политика - в духе Кропоткина и кооперативизма. Наука и техника применялись бы по принципу «суббота для человека, а не человек для субботы», то есть приспособлялись бы к человеку, а не приспособляли и порабощали его (как в нынешнем мире, а тем более в Дивном новом мире). Религия была бы сознательным и разумным устремлением к Конечной Цели человечества, к единящему познанию имманентного Дао или Логоса, трансцендентального Божества или Брахмана. А господствующей философией была бы разновидность Высшего Утилитаризма, в которой принцип Наибольшего Счастья отступил бы на второй план перед принципом Конечной Цели, - так что в каждой жизненной ситуации ставился и решался бы, прежде всего, вопрос: «Как данное соображение или действие помогут (или помешают) мне и наибольшему возможному числу других личностей в достижении Конечной Цели человечества?».

Выросший среди людей первобытных, Дикарь (в этом гипотетическом новом варианте романа), прежде чем быть перенесенным в Утопию, получил бы возможность непосредственно ознакомиться с природой общества, состоящего из свободно сотрудничающих личностей, посвятивших себя осуществлению здравомыслия. Переделанный подобным образом, «О дивный новый мир» обрел бы художественную и (если позволено употребить такое высокое слово по отношению к роману) философскую законченность, которой в теперешнем своем виде он явно лишен.

Но «О дивный новый мир» - это книга о будущем, и, каковы бы ни были ее художественные или философские качества, книга о будущем способна интересовать нас, только если содержащиеся в ней предвидения склонны осуществиться. С нынешнего временного пункта новейшей истории - через пятнадцать лет нашего дальнейшего сползанья по ее наклонной плоскости - оправданно ли выглядят те предсказания? Подтверждаются или опровергаются сделанные в 1931 году прогнозы горькими событиями, произошедшими с тех пор?

Одно крупнейшее упущение немедленно бросается в глаза. В «О дивном новом мире» ни разу не упомянуто о расщеплении атомного ядра. И это, в сущности, довольно странно, ибо возможности атомной энергии стали популярной темой разговоров задолго до написания книги. Мой старый друг, Роберт Николз, даже сочинил об этом пьесу, шедшую с успехом, и вспоминаю, что сам я вскользь упомянул о ней в романе, вышедшем в конце двадцатых годов. Так что, повторяю, кажется весьма странным, что в седьмом столетии эры Форда ракеты и вертопланы работают не на атомном топливе. Хоть упущение это и малопростительно, оно, во всяком случае, легко объяснимо. Темой книги является не сам по себе прогресс науки, а то, как этот прогресс влияет на личность человека. Победы физики, химии, техники молча принимаются там как нечто само собою разумеющееся. Конкретно изображены лишь те научные успехи, те будущие изыскания в сфере биологии, физиологии и психологии, результаты которых непосредственно применены у меня к людям. Жизнь может быть радикально изменена в своем качестве только с помощью наук о жизни. Науки же о материи, употребленные определенным образом, способны уничтожить жизнь либо сделать ее донельзя сложной и тягостной; но только лишь как инструменты в руках биологов и психологов могут они видоизменить естественные формы и проявления жизни. Освобождение атомной энергии означает великую революцию в истории человечества, но не наиглубиннейшую и окончательную (если только мы не взорвем, не разнесем себя на куски, тем положив конец истории).

Революцию действительно революционную осуществить возможно не во внешнем мире, а лишь в душе и теле человека. Живя во времена Французской революции, маркиз де Сад, как и следовало ожидать, использовал эту теорию революций, дабы придать внешнюю разумность своей разновидности безумия. Робеспьер осуществил революцию самую поверхностную - политическую. Идя несколько глубже, Бабеф попытался произвести экономическую революцию. Сад же считал себя апостолом действительно революционной революции, выходящей за пределы политики и экономики, - революции внутри каждого мужчины, каждой женщины и каждого ребенка, чьи тела отныне стали бы общим сексуальным достоянием, а души были бы очищены от всех естественных приличий, от всех с таким трудом усвоенных запретов традиционной цивилизации. Понятно, что между ученьем Сада и поистине революционной революцией нет непременной или неизбежной связи. Сад был безумен, и задуманная им революция имела своей сознательной или полусознательной целью всеобщий хаос и уничтожение. Пусть тех, кто управляет Дивным новым миром, и нельзя назвать разумными (в абсолютном, так сказать, смысле этого слова); но они не безумцы, и цель их - не анархия, а социальная стабильность. Именно для того, чтобы достичь стабильности, и осуществляют они научными средствами последнюю, внутриличностную, поистине революционную революцию.

Фрагмент обложки оригинального издания

Действие этого романа-антиутопии происходит в вымышленном Мировом Государстве. Идёт 632-й год эры стабильности, Эры Форда. Форд, создавший в начале двадцатого века крупнейшую в мире автомобильную компанию, почитается в Мировом Государстве за Господа Бога. Его так и называют - «Господь наш Форд». В государстве этом правит технократия. Дети здесь не рождаются - оплодотворённые искусственным способом яйцеклетки выращивают в специальных инкубаторах. Причём выращиваются они в разных условиях, поэтому получаются совершенно разные особи - альфы, беты, гаммы, дельты и эпсилоны. Альфы как бы люди первого сорта, работники умственного труда, эпсилоны - люди низшеи касты, способные лишь к однообразному физическому труду. Сначала зародыши выдерживаются в определённых условиях, потом они появляются на свет из стеклянных бутылей - это называется Раскупоркой. Младенцы воспитываются по-разному. У каждой касты воспитывается пиетет перед более высокой кастой и презрение к кастам низшим. Костюмы у каждой касты определённого цвета. Например, альфы ходят в сером, гаммы - в зелёном, эпсилоны - в чёрном.

Стандартизация общества - главное в Мировом Государстве. «Общность, Одинаковость, Стабильность» - вот девиз планеты. В этом мире все подчинено целесообразности во благо цивилизации. Детям во сне внушают истины, которые записываются у них в подсознании. И взрослый человек, сталкиваясь с любой проблемой, тотчас вспоминает какой-то спасительный рецепт, запомненный во младенчестве. Этот мир живёт сегодняшним днём, забыв об истории человечества. «История - сплошная чушь». Эмоции, страсти - это то, что может лишь помешать человеку. В дофордовском мире у каждого были родители, отчий дом, но это не приносило людям ничего, кроме лишних страданий. А теперь - «Каждый принадлежит всем остальным». Зачем любовь, к чему переживания и драмы? Поэтому детей с самого раннего возраста приучают к эротическим играм, учат видеть в существе противоположного пола партнёра по наслаждениям. И желательно, чтобы эти партнёры менялись как можно чаще, - ведь каждый принадлежит всем остальным. Здесь нет искусства, есть только индустрия развлечении. Синтетическая музыка, электронный гольф, «синоощущалки - фильмы с примитивным сюжетом, смотря которые ты действительно ощущаешь то, что происходит на экране. А если у тебя почему-то испортилось настроение - это легко исправить, надо принять лишь один-два грамма сомы, лёгкого наркотика, который немедленно тебя успокоит и развеселит. «Сомы грамм - и нету драм».

Бернард Маркс - представитель высшего класса, альфа-плюсовик. Но он отличается от своих собратьев. Чересчур задумчив, меланхоличен, даже романтичен. Хил, тщедушен и не любит спортивных игр. Ходят слухи, что ему в инкубаторе для зародышей случайно впрыснули спирт вместо кровезаменителя, поэтому он и получился таким странным.

Линайна Краун - девушка-бета. Она хорошенькая, стройная, сексуальная (про таких говорят «пневматичная»), Бернард ей приятен, хотя многое в его поведении ей непонятно. Например, её смешит, что он смущается, когда она в присутствии других обсуждает с ним планы их предстоящей увеселительной поездки. Но поехать с ним в Нью-Мексико, в заповедник, ей очень хочется, тем более что разрешение попасть туда получить не так-то просто.

Бернард и Линайна отправляются в заповедник, туда, где дикие люди живут так, как жило все человечество до Эры Форда. Они не вкусили благ цивилизации, они рождаются от настоящих родителей, любят, страдают, надеются. В индейском селении Мальпараисо Бернард и Линайна встречают странного дикаря - он непохож на других индейцев, белокур и говорит на английском - правда, на каком-то древнем. Потом выясняется, что в заповеднике Джон нашёл книгу, это оказался том Шекспира, и выучил его почти наизусть.

Оказалось, что много лет назад молодой человек Томас и девушка Линда поехали на экскурсию в заповедник. Началась гроза. Томас сумел вернуться назад - в цивилизованный мир, а девушку не нашли и решили, что она погибла. Но девушка выжила и оказалась в индейском посёлке. Там она и родила ребёнка, а забеременела она ещё в цивилизованном мире. Поэтому и не хотела возвращаться назад, ведь нет позора страшнее, чем стать матерью. В посёлке она пристрастилась к мескалю, индейской водке, потому что у неё не было сомы, которая помогает забывать все проблемы; индейцы её презирали - она, по их понятиям, вела себя развратно и легко сходилась с мужчинами, ведь её учили, что совокупление, или, по-фордовски, взаимопользование, - это всего лишь наслаждение, доступное всем.

Бернард решает привезти Джона и Линду в Заоградныи мир. Линда всем внушает отвращение и ужас, а Джон, или Дикарь, как стали его называть, становится модной диковиной. Бернарду поручают знакомить Дикаря с благами цивилизации, которые его не поражают. Он постоянно цитирует Шекспира, который рассказывает о вещах более удивительных. Но он влюбляется в Линайну и видит в ней прекрасную Джульетту. Линайне льстит внимание Дикаря, но она никак не может понять, почему, когда она предлагает ему заняться «взаимопользованием», он приходит в ярость и называет её блудницей.

Бросить вызов цивилизации Дикарь решается после того, как видит умирающую в больнице Линду. Для него это - трагедия, но в цивилизованном мире к смерти относятся спокойно, как к естественному физиологическому процессу. Дeтeй c сaмoгo рaннeгo вoзpaстa водят в палаты к умирающим на экскурсии, развлекают их там, кормят сладостями - все для того, чтобы ребёнок не боялся смерти и не видел в ней страдания. После смерти Линды Дикарь приходит к пункту раздачи сомы и начинает яростно убеждать всех отказаться от наркотика, который затуманивает им мозги. Панику едва удаётся остановить, напустив на очередь пары сомы. А Дикаря, Бернарда и его друга Гельмгольца вызывают к одному из десяти Главноуправителей, его фордейшеству Мустафе Монду.

Он и разъясняет Дикарю, что в новом мире пожертвовали искусством, подлинной наукой, страстями ради того, чтобы создать стабильное и благополучное общество. Мустафа Монд рассказывает о том, что в юности он сам слишком увлёкся наукой, и тогда ему предложили выбор между ссылкой на далёкий остров, где собирают всех инакомыслящих, и должностью Главноуправителя. Он выбрал второе и встал на защиту стабильности и порядка, хотя сам прекрасно понимает, чему он служит. «Не хочу я удобств, - отвечает Дикарь. - Я хочу Бога, поэзию, настоящую опасность, хочу свободу, и добро, и грех». Гельмгольцу Мустафа тоже предлагает ссылку, добавляя, правда, при этом, что на островах собираются самые интересные люди на свете, те, кого не удовлетворяет правоверность, те, у кого есть самостоятельные взгляды. Дикарь тоже просится на остров, но его Мустафа Монд не отпускает, объясняя это тем, что хочет продолжить эксперимент.

И тогда Дикарь сам уходит от цивилизованного мира. Он решает поселиться на старом заброшенном авиамаяке. На последние деньги он покупает самое необходимое - одеяла, спички, гвозди, семена и намеревается жить вдали от мира, выращивая свой хлеб и молясь - Иисусу ли, индейскому ли богу Пуконгу, своему ли заветному хранителю орлу. Но как-то раз кто-то, случайно проезжавший мимо, видит на склоне холма страстно бичующего себя полуголого Дикаря. И снова набегает толпа любопытных, для которых Дикарь - лишь забавное и непонятное существо. «Хотим би-ча! Хотим би-ча!» - скандирует толпа. И тут Дикарь, заметив в толпе Линайну, с криком «Распутница» бросается с бичом на неё.

На следующий день пара молодых лондонцев приезжает к маяку, но, войдя внутрь, они видят, что Дикарь повесился.

Пересказала


Top